Почерневшие жерди забора, одинокая крынка, как отрубленная голова на колу. Сколько ей лет, как долго она греется на солнце и мокнет под дождями, всеми забытая? Сколько вообще длится память, память о детстве, память о себе?
Переезд на телеге и чай на террасе
Самое первое мое воспоминание не относится к радостным. Не знаю, может, психолог, услышав такое, найдет объяснение каким-либо моим комплексам, но я считаю, что те события, которые я не забываю, запомнились исключительно своей яркости и выпуклости благодаря, а не тем, что имели горестную, а подчас и трагическую основу.
Самое-самое первое, что я помню, это лежащего на столе в обтянутом красной тканью ящике и бумажными цветами вокруг головы бледного человека. Моя мама уверяла, что я этого помнить никак не могу: когда умер ее брат, мне не было и двух лет, но признавала, что все выглядело так, как я рассказываю. Как часто, слушая рассказы подросших детей, мы удивляемся: как ты помнишь, ты ж была такая маленькая! Но поди ж ты! Сколько картинок хранит хрупкая детская память.
Вижу терраску (именно так называлась застекленная пристройка) и чайник с отбитым носиком, с красным цветком на боку. Отец лежит на полу, а крышка от чайничка колесиком катится к двери.
Мама не хотела, рассказывая мне, еще раз переживать тот случай, и в ответ на расспросы нехотя пожимала плечами: упал, разбил чайник, поэтому и помнишь. Почему он упал? Пьян, обморок, эпилептический припадок? И почему мне до сих пор жалко чайник с цветком на боку, а не полузнакомого мужчину, который долгое время жил лишь в моей памяти?
Или другое: вот мы втроем – отец за рулем ГАЗика, мама и я на ее коленях – подпрыгивая и едва не ударяясь головой о потолок, катим по ухабистой проселочной дороге. В одно из головокружительных подскакиваний я ударяюсь о металлическую ручку. Губы разбиты, мама прикладывает мне к лицу белейший капроновый шарфик. Он еще хранит тепло ее кожи и запах пудры «Сирень». Вообще, разбитыми губы, кажется теперь, были у меня всегда, я прекрасно помню их солоновато-металлический вкус от постоянных ранок и лопнувшей кожи.
Еще одна поездка, случившаяся и того ранее. На телегу погружены узлы, фибровые чемоданы, стулья и кухонные полки; посередине, возвышаясь над всем этим скарбом, –круглый деревянный стол, на нем фикус в кадке, и девочка в коричневых чулках, синей вязаной регланом кофте держит этот фикус изо всех силенок. Я. Моя семья, тогда еще полная – мама, папа, сестра и я – переезжает из барака в совхозную квартиру, именно ту, где и будет жить, постепенно уменьшаясь до тех пор, пока не исчезнет совсем.
Барак – много-много комнатушек-коробочек, но каждая со своим крылечком, своею печкой, своей входной дверью с висячим замком.
На углу барака, аккурат под нашими окнами мок под дождями и гнулся в пургу тополь, даже когда и барак снесли. Этот тополь посадил мой отец, когда я родилась, и дерево росло вместе со мною. Спилили его недавно, в его и мои шестьдесят пять. Конечно, посадки тополя я не помню. К тому же совсем недавно я прочла, что детской памяти, в принципе, не существует, трехлетние дети, например, помнят лишь прошедшие полгода, а все, что мы знаем каждый о своем детстве – рассказы взрослых. Я в это не верю; откуда тогда наши неуловимые, как взмах ресниц, тишайшие, как полет одуванчика, но такие ясные картины прошлого? И только для тополя я делаю исключение, допустив, что моя мама, посадив крошечное деревце, внушила мне, подросшей, что это сделал отец.
Любовь родителей – крылья человека, и если у ребенка нет отца, каково ему – с одним-то крылом? И мудрые мамы придумывают сказку и убеждают детей, что это правда. Так выросший до неба тополь помог мне обрести и второе крыло.
Новая квартира от комнаты в бараке почти не отличалась, но была, безусловно, больше. Комната с круглым столом посередине, устланная серыми половиками; металлические кровати с подзорами, пикейными покрывалами, подушками, затейливо укрытыми неизменной вышитой накидкой; диван с круглыми откидывающимися валиками, швейная машинка, темное зеркало в тяжелой раме, фотографии на стенах; на кухне кроме печки деревянный стол, выскобленный ножом добела, внутри его –полотняные мешочки с мукой, крупами, на отдельной чистой тряпице – хлеб; разновеликие табуретки вокруг стола, в сиденьях блестят шляпки гвоздей; у двери –вешалка с пальто и телогрейками, в углу – металлический рукомойник, раковина… вода стекает в подставленное ведро.
К зиме в окна вставлялись вторые рамы (летом они пылились на чердаке), и символическую фразу букваря «Мама мыла рамы» нам, детям шестидесятых, разъяснять не требовалось. Терраска, крыльцо в пять ступенек, сбоку – навес, под навесом будка. В ней долго-долго жил беспородный пес Мока, а потом, когда он ушел помирать, сменилось много разных собак: добродушный Серый, злой угольно-черный широкогрудый Марс, в остервенелом лае сверкающий белоснежными клыками, молодой, сгинувший где-то Каплик.
На неотапливаемой террасе зимой валялся веник – обметать снег с валенок, здесь скидывались лыжи, оставлялись санки. Промерзшие полы террасы визжали и стонали взахлеб, не давая тайно прокрасться, если вдруг понадобится.
Летом на терраске стояла кровать, велосипеды сестры: дамский с сеткой на заднем колесе, чтобы в спицы не попала длинная юбка, хотя, конечно, эта мода осталась со «старых» времен, в ту пору длинных юбок никто уж не носил, и второй – велосипед мужской большой. На нем мы вдвоем с сестрой иногда катались по шоссе (я сидела боком на раме) и распевали «А у нас во дворе есть девчонка одна», «Старый клен, старый клен, старый клен стучит в окно».
Мой велосипед присоединился к сестринским много позже, когда мне было лет одиннадцать. Когда-то этот велосипед тоже был куплен Тае, старшей моей сестре, девчачья «Ласточка» в отличие от «Орленка» – велосипеда с рамой.
Велосипед со ржавой соскочившей цепью и без седла валялся в сарае, и это было то время, когда я выросла из велосипеда трехколесного, отдаленно напоминающего нынешний квадроцикл, а на двухколесном ездить не научилась: в Таином дамском мои ноги не доставали до педалей. Тогдашние мальчишки гоняли на больших велосипедах под рамой, причудливо извернувшись, но девочки до того не снисходили. Зять тети Ольги и дяди Кузьмы – рукастый, не умеющий сидеть без дела москвич, приехав в отпуск, извлек этот старый велосипед из сарая и починил его. Я, на свою беду, очутилась поблизости.
– Опробуй, – сказал он мне, – без седла пока прокатись.
Я так боялась оконфузиться, что мне ничего не оставалось делать, как поехать. Поехать, стоя на педалях, сначала вихляя и шатаясь, но все более и более разгоняясь. Дух захватило от счастья!
Так у меня появился замечательный велосипед. Зять тетки покрасил его серебрянкой, раздобыл где-то и укрепил на руле блескучий звонок, а дед Кузьма сшил кожаное седло и подарил мне гаечный ключ «двенадцать на четырнадцать».
Половину терраски занимал стол, и по вечерам за ним часто пили чай, накрывать его иногда доверялось мне.
В чайник – металлический, большой, зеленый, литров на пять – я аккуратно, чтобы не пролить на пол, цедила воду, принесенную из колодца, прямо из оцинкованного ведра, через край. Двумя руками поднимая, ставила тяжелый чайник на электрическую плитку. Тоненькая, плотно закрученная спираль, змейкой проложенная в керамических желобках, в одном месте чуть раскрутилась, и завитки, слегка вылезающие из своего ложа, перед включением плитки приходилось заправлять на место.
Спираль медленно краснела, наливалась алым цветом, как малина соком, становясь все ярче, все горячее. Конечно, когда чайник стоит на плитке, этого не увидеть, но что мешает приподнять чайник и любоваться этим до тех пор, пока лицо не обдаст жаром? По бокам чайника стекают мелкие капли и испаряются сначала с мягким шипением, потом с острым сухим треском; в его утробе зарождается глухое ворчание, перетекающее в тоненький свист. Из носика вырывается пар, и я выдергиваю вилку из розетки. Чайник остается на выключенной плитке, постепенно успокаиваясь, но долго ворча. Однажды я отхлебнула из слегка бормочущего чайника, прямо из носика (нестерпимо захотелось попить), но не ожидала, что вода так горяча. Пришлось потом катать во рту округлое подсолнечное масло, почти не ощущая обожженным языком его маслянистых боков.
Днем все на террасе оплывает от зноя, настежь раскрытая на улицу дверь и тюль на окнах от пекла не спасают. В стекло нет-нет бьется ленивая муха, и когда она прекращает жужжать, кажется, что ее сморило от расслабляющего зноя.
А вечером воздух остывает, словно твердея; становятся более четкими очертания предметов, глубокими и насыщенными цвета. Прямо у крыльца благоухают маттиолы – ночные цветы, они раскрываются к вечеру и источают дурманный запах.
На светло-синем небе загорается первая звезда маленькой точкой без лучей. Тонюсенький месяц повисает на третьей снизу ветке яблони, и эта яблоня отделяется от остальных, выдвигается на первый план, солирует. Но вот высыпают звезды еще и еще, и еще, словно зерна в посевную, рассыпанные по полю щедрой рукой. Кроны яблонь сливаются в общий шатер, становясь неразличимыми в темноте, и луна поднимается выше и выше. А вот и ковш сияет во все свои семь звезд.
Подружка Таня настаивает, что звезд в Большой медведице восемь, но якобы только самые глазастые различают четвертую звезду в ручке ковша. Мне не хочется показаться близорукой, и потому я киваю согласно: «Восемь, восемь, я вижу восемь! Во-о-о-он восьмая!»
Стрекочут на разные голоса кузнечики, и одинокий стройный тополь за калиткой изредка трепещет под мимолетным ветерком, что твоя осина.
Чай из желтой пачки с нарисованным на боку слоном давно заварен в фиолетовом с золотыми вензелями чайничке из сервиза «Кобальт», укрытым «бабой на чайник». Только «баба» совсем не баба, а изящная девушка с тонкой талией, пышной юбкой, в шляпке и с ажурным зонтиком. Я верю, что именно этот зонтик ловит аромат чая, как сачок бабочку, не давая ему улететь с чуть заметным сквозняком. Чашки из сервиза, чтобы не разбились, вынимаются из буфета только по праздникам, а заварной чайник несет свою службу ежедневно. На столе – пряники, сушки, карамель без оберток в блестящих крупинках сахарного песка, но я очень люблю пить чай с сахаром. Его – плотный, разновеликими кусками – раскусить непросто, и я макаю его в чай, как, впрочем, и все остальные: мама, сестра, тетушка…
Очень важно не прозевать момент, когда сахар чуть подтаял, но не начал растворяться. Однако так заманчиво наблюдать, как образуется сироп, и две жидкости разной плотности, толкаясь и волнуясь, проникают друг в друга. Горячий чай все переливают из чашки в блюдце и смачно прихлебывают.
Тихо спускается ночь, и мама зажигает свет. Взлетают и кружатся вокруг абажура ночные мотыльки, иногда глухо стукаясь о лампу. Взрослые изредка переговариваются, а я держу на согнутом локте клонящуюся к столу голову. Сон смыкает веки, но я упрямо таращусь: «Нет, я не сплю», но наконец сдаюсь и, ныряя в прохладу своей постельки, чувствую, как медленно плывет и вращается Земля, чтобы через несколько часов подставить Солнцу свой бок.
Размещен только ознакомительный фрагмент книги. Для приобретения книги переходите по ссылке в OZON